Все дороги ведут в небеса сквозь самую темную ночь
читать дальшеИтак, в один прекрасный день Кореньков захотел в Париж.
В пятом классе Димка Кореньков посмотрел в кино "Трех мушкетеров". И
- все.
Он вышел из зала шатаясь. Слепо бродил два часа. Вернулся к
кинотеатру и встал в очередь.
***
Сыну было три года, а Димке двадцать шесть, когда родилась дочка, а
квартиры все еще не было, снимали комнату. Теперь он прекрасно
представлял, что попасть в Париж безмерно трудно, практически нереально, и
в любом случае сначала требовалось добыть семье крышу над головой...
родная же кровь...
В тридцать два он получил от фабрики квартиру. На радостях влезли в
долги, купили всю мебель, а дети росли, одежда на них горела, Димка
прихватывал сверхурочно, жена часто сидела дома на справке: корь, свинка,
грипп, - жизнь текла, как заведено, чем дальше, тем быстрей.
Париж стал абстрактным, как математическая формула, но столь же
неотменимым. Димка не пил, не болел в футбол, не играл в домино, не ездил
на рыбалку, не копил на машину: он готовил себя к свиданию, которое
когда-нибудь состоится. Тайком встречался с учительницей французского
языка; жена чуяла, ревновала, хотя учительница была немолодая и
некрасивая. Учительница радовалась родственной душе, она тоже никогда не
была в Париже, а французскому ее научили в институте преподаватели,
которые тоже никогда не были в Париже, по учебникам, авторы которых там
тоже не были. Странный город.
***
...И вот однажды, получив письмо от сына из армии, он вздохнул и
подивился быстротечности времени, усмехнулся безнадежно себе в зеркало -
полысевший с темени, поседевший с висков, погрузневший в талии... и понял
с леденящей ясностью, что все эти годы обманывал себя, что никогда ни в
какой Париж он не поедет.
И стало - легче.
Словно обруч распался - освободил грудь: исчезли выматывающая
надежда, томительная неопределенность. Он даже просиял. Сплюнул.
"Нереально так нереально. И черт с ним, что за ерунда!"
Этой освобожденной легкой приподнятости хватило на два дня. На третий
день обнаружилась сосущая черная пустота в душе, где-то в районе
солнечного сплетения.
Кореньков выпил, и ему полегчало.
Запил он по-черному, прогулял фабрику; на первый раз простили.
Жена поплакала, он покаялся, через неделю сорвался опять.
- Из меня будто хребет вынули, понимаешь? - объяснил он.
***
Ему было пятьдесят девять, и он собирал справки на пенсию, когда в
профком пришли две путевки во Францию.
- Слышь, Корень, объявление в профкоме видел? - спросил в обед
Виноградов, мастер из литейки.
- Нет. А чего? - Кореньков взял на поднос кефир и накрыл стакан
булочкой.
- Два места в Париж! - сказал Виноградов и подмигнул.
Кореньков услышал, но как бы одновременно и не услышал, и стал
смотреть на кассиршу, не понимая, чего она от него хочет. "Семьдесят шесть
копеек!" - разобрал он наконец и все равно не знал, при чем тут он и что
теперь делать.
- Да ты что, дед, чокнулся сегодня! - закричала кассирша. - Давай
свой рубль!
Кореньков послушно протянул рубль, от этого поднос, который он держал
только одной рукой, накренился, и весь обед с плеском загремел на пол, эти
посторонние звуки ничего не значили.
- Ой, ну ты вообще! - закричала кассирша. - Переработал, что ли!
В конце перерыва Кореньков обнаружил себя на привычном месте в
столовой, под фикусом, лицом ко входу, перед ним лежала вилка, ложка и
чайная ложечка. Стрелка дошла до половины, он встал и спустился по
лестнице в цех.
На скамейке у батареи, где грохотали доминошники, выкурил сигарету,
заплевал окурок и как-то сразу оказался в профкоме.
Там скрыли смущение: страсть Коренькова слыла легендой, а права у
него, строго говоря, имелись... Толкнув обитую дверь, он нарушил беседу
председательницы с подругой-толстухой и вперился в нее вопросительно,
требовательно и мрачно.
- Ко мне, Дмитрий Анатольевич? - осведомилась председательница
певуче.
- Путевки пришли, - вопросительно-утвердительно сказал Кореньков.
- Какие путевки? В санаторий? - приветливо переспросила та.
- Во Францию, - тяжко рек Кореньков, выдвигаясь на боевые рубежи.
- Ах, во Францию, - любезно подхватила она. - Ну, еще ничего не
пришло, обещали нам из Облсовпрофа одно место, может быть, два...
- Я первый на очереди, - страшным шепотом прошелестел он.
- Мы помним, обязательно учтем, кандидатуры будут разбираться...
открытое обсуждение...
Дремавшее в нем опасение вскинулось зверем и вгрызлось Коренькову в
печенки. Протаранив секретаршу директора, он пересек просторный затененный
кабинет и упал в кресло напротив.
- Что такое? - Директор не поднял глаз от бумаги, не выпустил
телефонной трубки.
- Павел Корнеевич, - выдохнул Кореньков. - Тридцать шесть лет на
фабрике. На одном месте. Верой и правдой (само выскочило)... Христом-богом
прошу! Будьте справедливы!..
- Квартиру?..
- Две путевки в Париж пришли. Тридцать шесть лет. Через полгода на
пенсию... Верой и правдой... не подводил... всю жизнь... прошу - дайте
мне.
Народ знает все. Ехать предназначалось главному инженеру и начальнику
снабжения. Общественное мнение Коренькова поддержало:
- Давай, не отступайся! Имеешь право!
В глазах Коренькова появилось затравленное волчье мерцание. Сжигая
мосты, он записался на прием в райкоме и Облсовпрофе. Фабричный
юрисконсульт, девчонка не старше его дочери, посочувствовала, полистала
справочники, посоветовала заручиться ходатайством коллектива.
Распространился слух, что если Коренькову не дадут путевку, он повесится
прямо в цехе и оставит письмо прокурору, кто его довел. Во взрывчатой
атмосфере скандала Кореньков почернел, высох, спотыкался.
Жена заявилась и закатила истерику в профкоме:
- Как чуть что - так про рабочую сознательность! А как чуть что - так
начальству! Я в ЦК напишу, в прокуратуру, в газету! Будет на вас управа,
новое дворянство!..
Делопроизводительница по юности лет не выдержала: шепнула срок
заседания по распределению загранпутевок. Кореньков возник ровно за одну
минуту до начала и прочно сел на стул. Лица у президиума изменились.
- А вы по какому вопросу, Дмитрий Анатольевич?
Кореньков заготовил гневную аргументированную речь, исполненную
достоинства, но встать не смог, голос осекся, и он со стыдом и ужасом
услышал тихий безутешный плач:
- Ребята... да имейте ж вы совесть... да хоть когда я куда ездил...
хоть когда что просил... что же, отработал - и на пенсию, пошел вон,
кляча... Ну пожалуйста, прошу вас... - И не соображая, чем их
умилостивить, что еще сделать, погибая в горе, сполз со стула и опустился
на колени.
Теплая щекотная слеза стекла по морщине и сорвалась с губы на
лакированную паркетную плашку.
Кто-то кудахтнул, вздохнул, кто-то поднял его, подал воды, потом он
лежал на диване с нитроглицерином под языком, старый, несчастный, в
спецухе, так некстати устроивший из праздника похороны.
Назревший нарыв лопнул: непереносимая ситуация требовала разрешения.
Пожимая плечами и переглядываясь, демонстрировали друг другу свою
человечность и великодушие: чтоб и волки сыты, и овцы целы. Все были в
общем "за", помалкивали только двое "парижан"... В конце концов главному
инженеру пообещали первую же лучшую путевку в капстрану, улестили,
умаслили, и он, неплохой, в сущности, мужик, по нынешним меркам молодой
еще, согласился - и сразу повеселел от собственного благородства и
размаха.
- Вставай, Дмитрий Анатольевич, - дружелюбно хлопнул по плечу
Коренькова. - Все в порядке, поедешь, не сомневайся.
***
Они сгрудились у особняка, где окончил свои дни Мирабо. Кореньков
оперся рукой о теплые камни цоколя, нагретые солнцем, и без всякой
оформленной мысли поковырял ногтем. Камень неожиданно поддался, оказался
не твердым, сколупнулась краска, и под ней обнаружилось что-то инородное,
вроде прессованного картона... папье-маше.
Нервы Коренькова не выдержали. (Драпать... Драпать... Драпать!..)
Боком-боком, по сантиметру, двинулся он назад. Группа затопотала за
Дени, Вадим Петрович отвлекся, Кореньков собрался в узел, улучил момент -
и выстрелил собой за угол!
Бегом, быстрее, свернуть налево, еще налево, направо, быстрее! Юркнул
в подворотню и затаился, давя кадыком бухающее в глотке сердце.
Поднял глаза, ухнул утробно, осел на отнявшихся ногах.
Никакого дворца не было.
Высилась огромная декорация из неструганых досок, распертых серыми от
непогод бревнами. Занавески висели на застекленных оконных проемах.
Посреди двора криво торчала бетономешалка с застывшим в корыте раствором,
и рядом валялась рваная пачка из-под "Беломора".
Поспешно и со звериной осторожностью Кореньков заскользил прочь,
дальше, как можно дальше, задыхаясь рваным воздухом и оглядываясь.
Вот еще особняк, обогнуть угол, второй угол: ну?!
Внутри громоздкой фанерной конструкции, меж рваных растяжек тросов,
влип в лужу засохшей краски бидон с промятым боком.
Обратно. Дальше.
Вот люди сидят за столиками под полосатым тентом. Бесшумно подобрался
он с тыла, отодвинул край занавески: говорили по-русски, и не с какими-то
там эмигрантскими интонациями, - родной, привычный, перевитый матерком
говорок. А одеты абсолютно по-парижски!..
С бессмысленной целеустремленностью шагал он по проходам и "улицам",
слыша русскую речь, и теперь ясно различал привычную озабоченность лиц,
привычные польские и чехословацкие портфели, привычные финские и немецкие
костюмы, привычные ввозимые моряками дешевые модели "Опеля" и "Форда".
Эйфелева башня никак не тянула на триста метров. Она была, пожалуй,
не выше телевышки в их городке - метров сто сорок от силы. И на основании
стальной ее лапы Кореньков увидел клеймо запорожского сталепрокатного
завода.
Он побрел прочь, прочь, прочь!.. И остановился, уткнувшись в
преграду, уходившую вдаль налево и направо, насколько хватало глаз.
Это был гигантский театральный задник, натянутый на каркас крашеный
холст.
Дома и улочки были изображены на холсте, черепичные крыши, кроны
каштанов.
Он аккуратно открыл до отказа регулятор зажигалки и повел вдоль
лживого пейзажа бесконечную волну плавно взлетающего белого пламени.
Не было никакого Парижа на свете.
Не было никогда и нет.
(с)
Я боюсь. Боюсь, что так оно и будет.
Я умру, если так оно и будет.
Сижу и плачу, как дура. Ну не бывает же так, да??!
Идиотка. Соберись, дура.
Пиздец.
В пятом классе Димка Кореньков посмотрел в кино "Трех мушкетеров". И
- все.
Он вышел из зала шатаясь. Слепо бродил два часа. Вернулся к
кинотеатру и встал в очередь.
***
Сыну было три года, а Димке двадцать шесть, когда родилась дочка, а
квартиры все еще не было, снимали комнату. Теперь он прекрасно
представлял, что попасть в Париж безмерно трудно, практически нереально, и
в любом случае сначала требовалось добыть семье крышу над головой...
родная же кровь...
В тридцать два он получил от фабрики квартиру. На радостях влезли в
долги, купили всю мебель, а дети росли, одежда на них горела, Димка
прихватывал сверхурочно, жена часто сидела дома на справке: корь, свинка,
грипп, - жизнь текла, как заведено, чем дальше, тем быстрей.
Париж стал абстрактным, как математическая формула, но столь же
неотменимым. Димка не пил, не болел в футбол, не играл в домино, не ездил
на рыбалку, не копил на машину: он готовил себя к свиданию, которое
когда-нибудь состоится. Тайком встречался с учительницей французского
языка; жена чуяла, ревновала, хотя учительница была немолодая и
некрасивая. Учительница радовалась родственной душе, она тоже никогда не
была в Париже, а французскому ее научили в институте преподаватели,
которые тоже никогда не были в Париже, по учебникам, авторы которых там
тоже не были. Странный город.
***
...И вот однажды, получив письмо от сына из армии, он вздохнул и
подивился быстротечности времени, усмехнулся безнадежно себе в зеркало -
полысевший с темени, поседевший с висков, погрузневший в талии... и понял
с леденящей ясностью, что все эти годы обманывал себя, что никогда ни в
какой Париж он не поедет.
И стало - легче.
Словно обруч распался - освободил грудь: исчезли выматывающая
надежда, томительная неопределенность. Он даже просиял. Сплюнул.
"Нереально так нереально. И черт с ним, что за ерунда!"
Этой освобожденной легкой приподнятости хватило на два дня. На третий
день обнаружилась сосущая черная пустота в душе, где-то в районе
солнечного сплетения.
Кореньков выпил, и ему полегчало.
Запил он по-черному, прогулял фабрику; на первый раз простили.
Жена поплакала, он покаялся, через неделю сорвался опять.
- Из меня будто хребет вынули, понимаешь? - объяснил он.
***
Ему было пятьдесят девять, и он собирал справки на пенсию, когда в
профком пришли две путевки во Францию.
- Слышь, Корень, объявление в профкоме видел? - спросил в обед
Виноградов, мастер из литейки.
- Нет. А чего? - Кореньков взял на поднос кефир и накрыл стакан
булочкой.
- Два места в Париж! - сказал Виноградов и подмигнул.
Кореньков услышал, но как бы одновременно и не услышал, и стал
смотреть на кассиршу, не понимая, чего она от него хочет. "Семьдесят шесть
копеек!" - разобрал он наконец и все равно не знал, при чем тут он и что
теперь делать.
- Да ты что, дед, чокнулся сегодня! - закричала кассирша. - Давай
свой рубль!
Кореньков послушно протянул рубль, от этого поднос, который он держал
только одной рукой, накренился, и весь обед с плеском загремел на пол, эти
посторонние звуки ничего не значили.
- Ой, ну ты вообще! - закричала кассирша. - Переработал, что ли!
В конце перерыва Кореньков обнаружил себя на привычном месте в
столовой, под фикусом, лицом ко входу, перед ним лежала вилка, ложка и
чайная ложечка. Стрелка дошла до половины, он встал и спустился по
лестнице в цех.
На скамейке у батареи, где грохотали доминошники, выкурил сигарету,
заплевал окурок и как-то сразу оказался в профкоме.
Там скрыли смущение: страсть Коренькова слыла легендой, а права у
него, строго говоря, имелись... Толкнув обитую дверь, он нарушил беседу
председательницы с подругой-толстухой и вперился в нее вопросительно,
требовательно и мрачно.
- Ко мне, Дмитрий Анатольевич? - осведомилась председательница
певуче.
- Путевки пришли, - вопросительно-утвердительно сказал Кореньков.
- Какие путевки? В санаторий? - приветливо переспросила та.
- Во Францию, - тяжко рек Кореньков, выдвигаясь на боевые рубежи.
- Ах, во Францию, - любезно подхватила она. - Ну, еще ничего не
пришло, обещали нам из Облсовпрофа одно место, может быть, два...
- Я первый на очереди, - страшным шепотом прошелестел он.
- Мы помним, обязательно учтем, кандидатуры будут разбираться...
открытое обсуждение...
Дремавшее в нем опасение вскинулось зверем и вгрызлось Коренькову в
печенки. Протаранив секретаршу директора, он пересек просторный затененный
кабинет и упал в кресло напротив.
- Что такое? - Директор не поднял глаз от бумаги, не выпустил
телефонной трубки.
- Павел Корнеевич, - выдохнул Кореньков. - Тридцать шесть лет на
фабрике. На одном месте. Верой и правдой (само выскочило)... Христом-богом
прошу! Будьте справедливы!..
- Квартиру?..
- Две путевки в Париж пришли. Тридцать шесть лет. Через полгода на
пенсию... Верой и правдой... не подводил... всю жизнь... прошу - дайте
мне.
Народ знает все. Ехать предназначалось главному инженеру и начальнику
снабжения. Общественное мнение Коренькова поддержало:
- Давай, не отступайся! Имеешь право!
В глазах Коренькова появилось затравленное волчье мерцание. Сжигая
мосты, он записался на прием в райкоме и Облсовпрофе. Фабричный
юрисконсульт, девчонка не старше его дочери, посочувствовала, полистала
справочники, посоветовала заручиться ходатайством коллектива.
Распространился слух, что если Коренькову не дадут путевку, он повесится
прямо в цехе и оставит письмо прокурору, кто его довел. Во взрывчатой
атмосфере скандала Кореньков почернел, высох, спотыкался.
Жена заявилась и закатила истерику в профкоме:
- Как чуть что - так про рабочую сознательность! А как чуть что - так
начальству! Я в ЦК напишу, в прокуратуру, в газету! Будет на вас управа,
новое дворянство!..
Делопроизводительница по юности лет не выдержала: шепнула срок
заседания по распределению загранпутевок. Кореньков возник ровно за одну
минуту до начала и прочно сел на стул. Лица у президиума изменились.
- А вы по какому вопросу, Дмитрий Анатольевич?
Кореньков заготовил гневную аргументированную речь, исполненную
достоинства, но встать не смог, голос осекся, и он со стыдом и ужасом
услышал тихий безутешный плач:
- Ребята... да имейте ж вы совесть... да хоть когда я куда ездил...
хоть когда что просил... что же, отработал - и на пенсию, пошел вон,
кляча... Ну пожалуйста, прошу вас... - И не соображая, чем их
умилостивить, что еще сделать, погибая в горе, сполз со стула и опустился
на колени.
Теплая щекотная слеза стекла по морщине и сорвалась с губы на
лакированную паркетную плашку.
Кто-то кудахтнул, вздохнул, кто-то поднял его, подал воды, потом он
лежал на диване с нитроглицерином под языком, старый, несчастный, в
спецухе, так некстати устроивший из праздника похороны.
Назревший нарыв лопнул: непереносимая ситуация требовала разрешения.
Пожимая плечами и переглядываясь, демонстрировали друг другу свою
человечность и великодушие: чтоб и волки сыты, и овцы целы. Все были в
общем "за", помалкивали только двое "парижан"... В конце концов главному
инженеру пообещали первую же лучшую путевку в капстрану, улестили,
умаслили, и он, неплохой, в сущности, мужик, по нынешним меркам молодой
еще, согласился - и сразу повеселел от собственного благородства и
размаха.
- Вставай, Дмитрий Анатольевич, - дружелюбно хлопнул по плечу
Коренькова. - Все в порядке, поедешь, не сомневайся.
***
Они сгрудились у особняка, где окончил свои дни Мирабо. Кореньков
оперся рукой о теплые камни цоколя, нагретые солнцем, и без всякой
оформленной мысли поковырял ногтем. Камень неожиданно поддался, оказался
не твердым, сколупнулась краска, и под ней обнаружилось что-то инородное,
вроде прессованного картона... папье-маше.
Нервы Коренькова не выдержали. (Драпать... Драпать... Драпать!..)
Боком-боком, по сантиметру, двинулся он назад. Группа затопотала за
Дени, Вадим Петрович отвлекся, Кореньков собрался в узел, улучил момент -
и выстрелил собой за угол!
Бегом, быстрее, свернуть налево, еще налево, направо, быстрее! Юркнул
в подворотню и затаился, давя кадыком бухающее в глотке сердце.
Поднял глаза, ухнул утробно, осел на отнявшихся ногах.
Никакого дворца не было.
Высилась огромная декорация из неструганых досок, распертых серыми от
непогод бревнами. Занавески висели на застекленных оконных проемах.
Посреди двора криво торчала бетономешалка с застывшим в корыте раствором,
и рядом валялась рваная пачка из-под "Беломора".
Поспешно и со звериной осторожностью Кореньков заскользил прочь,
дальше, как можно дальше, задыхаясь рваным воздухом и оглядываясь.
Вот еще особняк, обогнуть угол, второй угол: ну?!
Внутри громоздкой фанерной конструкции, меж рваных растяжек тросов,
влип в лужу засохшей краски бидон с промятым боком.
Обратно. Дальше.
Вот люди сидят за столиками под полосатым тентом. Бесшумно подобрался
он с тыла, отодвинул край занавески: говорили по-русски, и не с какими-то
там эмигрантскими интонациями, - родной, привычный, перевитый матерком
говорок. А одеты абсолютно по-парижски!..
С бессмысленной целеустремленностью шагал он по проходам и "улицам",
слыша русскую речь, и теперь ясно различал привычную озабоченность лиц,
привычные польские и чехословацкие портфели, привычные финские и немецкие
костюмы, привычные ввозимые моряками дешевые модели "Опеля" и "Форда".
Эйфелева башня никак не тянула на триста метров. Она была, пожалуй,
не выше телевышки в их городке - метров сто сорок от силы. И на основании
стальной ее лапы Кореньков увидел клеймо запорожского сталепрокатного
завода.
Он побрел прочь, прочь, прочь!.. И остановился, уткнувшись в
преграду, уходившую вдаль налево и направо, насколько хватало глаз.
Это был гигантский театральный задник, натянутый на каркас крашеный
холст.
Дома и улочки были изображены на холсте, черепичные крыши, кроны
каштанов.
Он аккуратно открыл до отказа регулятор зажигалки и повел вдоль
лживого пейзажа бесконечную волну плавно взлетающего белого пламени.
Не было никакого Парижа на свете.
Не было никогда и нет.
(с)
Я боюсь. Боюсь, что так оно и будет.
Я умру, если так оно и будет.
Сижу и плачу, как дура. Ну не бывает же так, да??!
Идиотка. Соберись, дура.
Пиздец.
@настроение: -40 градусов.